Мерцедоний1 (историческая поэма)


 
Священное когда-то Рим ярмо
Надел и почему-то крайне рад,
Обожествлять он любит всё подряд,
Что глупо по себе уже само.
 
И принцип этот вытравить нельзя,
Поскольку Рим, когда того захочет,
Священным может сделать и гуся
Лишь потому, что кстати тот гогочет.



I. 697 год, семнадцатый день после февральских ид2

 
   Не покидает и жар лихорадочный тела скорее,
   Коль на узорных коврах и на ярком пурпуровом ложе
   Мечешься ты, а не должен лежать на грубой подстилке!
   И потому, так как нет от сокровищ для нашего тела
   Проку нисколько, равно как от знатности или от власти,
   То остается считать и душе это все бесполезным.


   Тит Лукреций Кар "О природе вещей" (Глава II)
   (Перевод Ф. Петровского)
   [Titus Lucretius Carus "De rerum natura" (Liber II)]


Какой безумный месяц мерцедоний
Царит над бухтой города Тарента,
Прильнувшей к Ионическому морю,
В котором отражен Селены диск;
То застывает, греясь на ладони
Заснувшего залива, то, как лента,
Спиралевидно унесется к взгорью,
Разбрасывая запятые брызг

По берегу, бегущему от бухты
В глубь города; сужаясь до аллей,
Полоски вьются вдоль высоких пиний
И, упираясь в мрамор мертвых плит,
Кончаются, как звук последней буквы
Витиеватой фразы; Водолей
Взойдет на небо, свет роняя синий
На пеплумы и руки авзонид.

Зима похожа здесь на осень в Риме
Природой красок, а в ассортименте
Явлений дни друг другу вторят четко,
Поскольку нет событий никаких,
Но в воздухе присутствует незримо
Безумство мерцедония в Таренте,
Как если б полоумная красотка
С букетами цветов читала стих,

Раздевшись донага; когда покинул
Столицу я, кружил лениво снег
Над Римом накануне Луперкалий,
Холодный ветер с Эсквилина мчал,
И мгла ползла змеей по Палатину,
А мой отъезд напомнил мне побег,
Им он и был; среди интриг, регалий
И злобы знатных римлян я зачах.

И я себя спросил: "Мой Тит любезный,
Ответь, не ты ль покой искал душевный,
Пусть даже с безнадежной скукой вместе,
Вдали от оргий, ворожбы жрецов,
Триумфов и оваций сверхпомпезных,
А голос Рима, старческий и гневный,
Не утомил тебя ль?" Как на насесте,
Подобны курам скопища лжецов,

Сидящие на золоте с деньгами,
Купившие права на честный суд;
Они ли не смешны в своем апломбе?
Когда же смерть сгустит над ними мрак,
И катафалки их вперед ногами
По улицам невзрачным повезут,
Цена им будет меньше вскрытой пломбы,
И их спасет тогда богатство как?

Всё это так, и я сбежал от Рима,
Здесь жизнь почти что замерла, так что же?
Уж лучше скукой праведной томиться,
Чем наблюдать столичный наглый срам,
Но только я с собой непримиримо
Двумя частями, что совсем не схожи,
Воинствую, и где пройдет граница
В моей душе, того не знаю сам,

Да это и неважно; суть простая
Открылась мне: бессмертье в мире есть,
Его-то не способно время, скомкав,
Предав забвенью, выбросить на свал,
Оно живет в словах, не умирая,
В стихах, которым чужды ложь и лесть,
И я не всё сказал своим потомкам,
И сам себе еще не всё сказал.



II. Из письма Гаю Меммию Гемеллу

 
    Будь же пособницей мне при создании этой поэмы,
    Что о природе вещей я теперь написать собираюсь
    Меммия милому сыну, которого ты пожелала
    Всеми дарами почтить и достоинством щедро украсить.


    Тит Лукреций Кар "О природе вещей" (Глава I)
    (Перевод Ф. Петровского)
    [Titus Lucretius Carus "De rerum natura" (Liber I)]


... Друг мой Гай, пропретор вифинийский,
Как тебе в провинции живется?
Что в Никее? Жарко? А дворец ли
Никомеда правда столь роскошен,
Как о том  молва у нас судачит?
Кстати, в том дворце опочивальню
Видел ли? Ну, ту, где Никомедом
Римский был патриций приголублен,
Общий наш знакомый, тот, который
Был не раз объектом всех нападок
Кальва, Долабеллы, Куриона
И твоих ведь тоже, мой Гемелл...

Впрочем, вздор, ребячество пустое;
В самом деле, так ли это важно?
Следует о нем сказать другое:
Он талантлив, смел, развратен в меру,
С пьянством не знаком, в речах искусен
И вобрал в себя достоинств кучу,
Так что состязаться с ним непросто;
Он еще заявит о себе.

Так прибрать к рукам Помпея Магна
Вряд ли кто другой из нас сумел бы...
Выдать дочь свою за человека
Старше, чем она, почти в два раза,
Чтобы с ним сродниться, заручившись
Верной и незыблемой поддержкой
Полководца, за которым сила –
Против Цицерона и Катона
Это ли не гениальный ход?

Ты представь себе такого зятя,
Что годами старше даже тестя!
И при всем при этом все довольны;
Гней Помпей влюбился, как мальчишка,
В юную пленительную розу,
Красотой сравнимую с богиней!
Ну, еще б такому не влюбиться,
Коль она – само очарованье!
Завладел по прихоти папаши
Лучшей из жемчужин – ведь прекрасней,
Чем она, не отыскать на свете –
И потом себе же в удивленье
Обнаружил, что в нее влюбился,
Как бы сделав этим одолженье!
Даже любит он высокомерно,
Старый и напыщенный индюк!

И скажу тебе, Гемелл, как другу:
Юлию люблю я больше жизни!
Будь ее отец порочней даже
Всех развратных римлян, вместе взятых,
Будь он блудозадою подстилкой
И утехой всех царей восточных,
Где попало я его бы славил,
Врал бы, отрицал к нему причастность
Этого позорного сношенья,
Лишь бы дочь его была моей!

Знаю, что поверить в это трудно;
Для меня любовь была забавой,
Лучше всех других ты это знаешь,
Ибо говорил неоднократно
Кто тебе такое, как не я?

До тебя дошли, должно быть, слухи
О моем расстроенном рассудке
Вследствии того, что я, страдая
От любви своей неразделенной,
Выпил приготовленное кем-то
Зелье приворотное, напиток
Этакий любовный, веря в то, что
Он ко мне в любимой страсть зажжет.

Более абсурдной небылицы
Вряд ли можно выдумать, поверь мне!
Всяких там гаруспиков, авгуров
И других жрецов я презираю,
Суеверьям вовсе не подвержен,
Более того, в богов не верю;
Мифы о божественных явленьях,
Высших силах и загробной жизни
Вышли из невежества людского,
Из того, что человек бессилен
Противостоять природе грозной:
Бурям, эпидемиям, вулканам,
Наводненьям и землетрясеньям;
Это, как сторонник Эпикура,
Ясно я вполне осознаю.

И, таких придерживаясь взглядов,
Мог бы – как ты думаешь? –  поверить
Я в какой-то вздорный там напиток
С приворотной колдовскою силой?
Боль в своей душе несу я молча
И о ней поведал лишь тебе.

Разве я, скажи мне, – Гай Валерий,
Хнычущий о Лесбии прилюдно,
Первой в нашем Риме потаскухе?
Кто сказать мне сможет, что с Катуллом
Что-то нас роднит, за исключеньем
Нашей принадлежности к поэтам?
Не любовью наш Катулл страдает,
А потерей плотских наслаждений,
Что ему давала в прошлом шлюха,
Знающая толк в развратных актах;
А теперь, когда ей расхотелось
Ублажать Катулла, благо, рядом
Есть немало римлян побогаче,
Стонет и рыдает наш Катулл!

Клодия, которую зовет он
Лесбией в стихах своих любовных,
Кроме глубочайшего презренья
И желанья некоторых римлян
Отыметь ее на все манеры,
Может ли другие чувства вызвать?
Посмотри какой букет разврата
Собран знатью в нашем славном Риме,
Где цветочки прелюбодеяний
На греховный лад переплелись:

Наш Катулл по Клодии прошелся,
Мир ему открывшей похотливый,
А она женой была в то время
И каких людей: сперва Лукулла,
А потом Целера! В то же время
Клодию, сестру свою родную,
Публий Клодий Пульхр не погнушался
Способами всякими познать.3

Но на этом не остановился;
Замаскировавшись под весталку,
Он залез к Помпее в женском платье,
Не смущаясь тем, что та супругой
В тот момент была того, чье имя
Вспоминали вместе с Никомедом,
Задолюбом пылким из Никеи.

Нынешний же тесть Помпея тоже
Был по части дел амурных мастер,
Будущему зятю удружил он,
Бывшую теперь его супругу
Окунув в потоки вожделенья;
Мать троих детей не устояла,
Муция, как девка, отдалась.

Как же Гней Помпей страдал, бедняга!
Злого соблазнителя супруги
Обзывал Эгисфом, Клитемнестрой
Звал свою жену, а сам, конечно,
Агамeмноном себя для всех представил,
Давеча вернувшимся из Трои;
Только вот, в отличье от Атрида,
Не был он убит своей супругой
И ее любовником, а просто
Гней Помпей с женой своей развелся;
Что же до любовника, то с ним он
Подружился, получив в награду
Молодую новую супругу,
Дочь его обидчика былого;
Откупился тот, царя не хуже,
Ведь взамен почти увядшей розы
Дал Помпею розу он другую,
Красоты и свежести волшебной,
И Помпей забыл про все обиды,
Новой розы аромат вдохнув.

Как тебе букетик римской знати?
Если же учесть, что Рим завален
Этими букетами, то можешь
Сам представить, как благоухает
Наша ароматная столица!
Только этот запах вызывает
У меня безудержную рвоту,
Потому-то от него сбежал я
В город, бывший греческим когда-то;
Почему в Тарент? А потому что
Надо же сбежать куда-то было,
А Тарент не хуже, чем другие
Города Авзонии обширной,
Да к тому же вид тут живописный
И культуры греческой остатки;
Даже тех, кому не чужд нисколько
Философский дух эпикурейства,
Смог я, как ни странно, здесь найти.

Но вернемся к первому цветочку
Нашего букетика разврата,
К пылкому Валерию Катуллу;
Он ведь вместе с Кальвом жил в Никее
У тебя почти что целый год.

В Рим вернувшись, оба не скрывали
Как они тобою недовольны,
И на все лады тебя ругали,
А с Катуллом, дерзко написавшим
О тебе язвительные строки,
Поломать пришлось немало копий;
Всем подряд без устали трезвонил
Как же он тобой разочарован,
Дескать, ты несносен и зануден,
А уж скуп, как царь Лаомедонт.

Если обмануть кого и сможет
Гай Катулл, что он с тобой уехал
В дальнюю провинцию из Рима
Якобы товарищества ради,
То, поверь, уж только не меня.

Мне ль не знать об истинной причине
Этой непредвиденной поездки?
Ведь Катулл решил, что, верно, сможет,
Пользуясь пропреторскою властью
Меммия Гемелла, приумножить
Денежные средства состоянья
Своего, пришедшего в упадок;
А из-за кого он оказался
В столь полуплачевном положенье,
Впутавшись в долги и занимая
Деньги под высокие проценты?
Имя шлюхи той, из-за которой
Денежные средства поиссякли
У Катулла, страстного поэта,
Нам с тобою хорошо известно;
А вернулся б в Рим Катулл с деньгами,
Как надолго их ему хватило б?
Думаю, что эта куртизанка
Вмиг восстановила б status quo.

Впрочем, полно; хватит о Катулле
И других достойных экземплярах
Нашей добродетельной элиты;
Милый Гай, прочел ли ты поэму,
Ту, что я отправил с Курионом
Более трех месяцев назад?

Гай Скрибоний передал мне, кстати,
Что уже заране предвкушаешь
Получить ты массу наслаждений
От прочтенья этого труда.

А заметил ты, Гемелл мой милый,
Что поэма эта, плод душевных
Мук моих и творческих изысков,
О вещах, которые вокруг нас,
И о том, что их объединяет,
(Впрочем, ведь не только и об этом)
Мною, друг, тебе посвящена?

Копию поэмы передал я
Цицерону; хоть тому и чуждо
Мудрое ученье Эпикура,
Человек достойный он и умный,
Так что за судьбу своей поэмы
Я могу предельно быть спокоен;
Что поэму эту написал я
В состояньи сильного подъема,
Но по мере всяких рассуждений,
Выплеснутых мною на папирус,
Я менял свое расположенье
Духа зачастую на другое,
Противоположное сугубо,
Думаю, тебе понятно будет;
Слог поэмы я старался сделать
В целом дидактически-научным
И свободным от любых эмоций,
Оставляя их внутри себя...


III. Разговор с Цицероном

 
     По бездорожным полям Пиэрид я иду, по которым
     Раньше ничья не ступала нога. Мне отрадно устами
     К свежим припасть родникам, и отрадно чело мне украсить
     Чудным венком из цветов, доселе неведомых, коим
     Прежде меня никому не венчали голову Музы.

     Ибо, во-первых, учу я великому знанью, стараясь
     Дух человека извлечь из тесных тенет суеверий,
     А во-вторых, излагаю туманный предмет совершенно
     Ясным стихом, усладив его Муз обаянием всюду.


     Тит Лукреций Кар "О природе вещей" (Глава IV)
     (Перевод Ф. Петровского)
     [Titus Lucretius Carus "De rerum natura" (Liber IV)]


Как-то пригласил меня на ужин
Умный муж, Марк Туллий Цицерон.
– Милый Тит, ответ мне крайне нужен
На вопрос мой, – так сказал мне он, –
Ты совсем к карьере равнодушен,
Ни в кого из женщин не влюблен
И с военным делом не содружен,
А в речах, конечно же, силен,
Но как ритор или как оратор
Проявить себя не счел за честь,
Пусть меня сразит Юпитер Статор,
Если только знаю, кто ты есть!
В то же время, ты ведь не позоришь
Общество, как мот и пустослов,
И в любом из названных мной поприщ,
Если б захотел, достиг верхов.
Так скажи мне, Тит мой дорогой,
Откровенно: кто же ты такой?

Тут я рассмеялся без стесненья:
– Ты приувеличиваешь, Марк,
Никакой я вовсе и не гений:
И не флотоводец, как Неарх,
И, как полководцу, мне тем паче
Лавров Александра не видать,
И в карьере были неудачи,
И любви я, видно, не под стать.
В целом – верно. До занятий этих
Дела мне, коль честно, вовсе нет,
Странно то, что раньше не заметил
Ты мое призванье: я – поэт.

– Видно, Лета, вовсе не Эвноя4
Завладела мной в какой-то день,
Что стихи ты пишешь, знал давно я,
Но ведь нынче все, кому не лень,
Без зазренья пишут в нашем Риме,
Даже я по молодости лет
Написал поэму, только имя
Не любому автору – поэт.
Если ты без приувеличений
И дышать уже не можешь без
Стихоизложения, как Энний,5
То тогда поверю я тебе.
Если ж стих ведет твоя десница,
А душа не светит ей вослед,
То тогда позволь мне усомниться
В том, что ты – действительно поэт.

– "Прорицатель Главк, могучий Понтий,6
Беотийский бог морских глубин,
Там, где небо с морем в горизонте
Слились вместе, словно свод один,
Был в печали, вечностью мучений
И душевной болью угнетен,
Против чар богини превращений
Ничего не может сделать он.
Между скорбным сыном Посейдона
И любовью – ревность и вражда,
Покровитель верный Анфедона
Не увидит Скиллу никогда.
Ведь в него влюбленная Цирцея
В предвкушеньи злого торжества
Нимфу, заманив на остров Эя,
Превратила силой волшебства
В мерзкое чудовище морское,
И плывет оно в пучине вод,
Обретя обличье колдовское,
Чтоб вовек не выйти из него."
Не забыл я, Марк. Скажи, не это ль
Той поэмы горестный финал?
Истинно достойного поэта
Удивленный Рим тогда познал.
Но, покинув музу Каллиопу,
Ты ушел из чувственных натур
И, подобно грозному циклопу,
Вклинился в ряды магистратур,
Чтобы власти римской теорему
Доказать на жизненном пути;
Я прочел тогда твою поэму,
А теперь и ты мою прочти.
Я ее принес; поэма эта -
Философский, собственно, трактат
О природной сущности предмета
И о том, что в жизни есть диктат
Лишь одной материи безмерной,
О взаимодействии вещей,
О происхождении inferno,
Но в реальном смысле, и вообще
О законах счастья и несчастья,
О различных свойствах тел, фигур,
Обо всем, что только мог объять я,
Как учил великий Эпикур.

– Чуждой философии платформу
Для меня используешь ты, Тит,
Не могу принять я эту форму
Взглядов Эпикура, мне претит
Принцип, им изложенный, познанье
Через ощущенья не дает
Истинной картины мирозданья,
Сковывая разума полет.
Спор об эпикуровом ученье
Может затянуться допоздна;
Как, скажи мне, через ощущенья
Истину духовную познать,
Суть понятий нравственных? К примеру,
Можно ли познать любовь и честь,
Дружбу, совесть, искренность и веру,
Непокорность? Да всего не счесть!
Но во взглядах наших расхожденья
На мою оценку повлиять
Не должны, к поэме уваженье
Я уже питаю во сто крат
Больше, чем к придуманным законам,
Принятым разумности вразрез,
При различьи мыслей есть зато нам
Миру что сказать, и интерес
Не иссякнет к нам и после смерти
Нашей, может, только возрастет,
Даже если в жуткой круговерти
Рим, смертельно раненный, падет!


IV. 697 год, седьмой день до мартовских календ7

 
    Ведь из сердечных глубин лишь тогда вылетает невольно
    Истинный голос, личина срывается, суть остается,
    Денег алчба, наконец, и почестей жажда слепая
    Нудят несчастных людей выходить за пределы закона
    И в соучастников их обращают и в слуг преступлений,
    Ночи и дни напролет заставляя трудом неустанным
    Мощи великой искать. Эти язвы глубокие жизни
    Пищу находят себе немалую в ужасе смерти.

    Ибо постыдный позор и жестокая бедность обычно
    Несовместимы для нас с приятною, тихою жизнью
    И представляются нам как будто преддверием смерти,
    Люди, стремясь убежать от этого дальше и дальше,
    Всё это прочь отстранить, объятые ложным испугом,
    Кровью сограждан себе состояния копят и жадно
    Множат богатства свои, громоздя на убийство убийство,
    С радостью лютой идут за телом умершего брата
    И пировать у родных ненавидят они и страшатся.


    Тит Лукреций Кар "О природе вещей" (Глава III)
    (Перевод Ф. Петровского)
    [Titus Lucretius Carus "De rerum natura" (Liber III)]


Гаснет в прохладе ночной месяц шальной мерцедоний,
Вставка вовнутрь февраля, Нумы Помпилия отпрыск,
Непостоянен, как сон, четкой длины не имеет,
Странным капризом рожден он високосного года.

Прихоть авгуров его властью своей уменьшает,
Иль удлиняет, причем закономерности нету,
Сможет ли кто наперед до истечения года
Предугадать: сколько дней месяц вставной проживет?

Жизнь – мерцедония тень, ибо есть вставка в безмолвье,
И никому не дано знать продолжительность вставки
До окончанья ее; непредсказуемый случай
Определяет один миг прекращения жизни.

Случай – капризный квирит, толком и сам он не знает,
Вызвать когда изъявит мальчика на побегушках;
Может ли раб, что смирен, вызвать панический ужас?
Так почему ж может смерть? Глупо! Ведь смерть – это раб!

Смерть – лишь насильственный акт по прерыванию жизни
И подневольный палач, действующий по приказу,
Из-за которого смерть, собственно, и наступает,
Если ж причину убрать, следствия тоже не будет.

Мне ли смятению чувств глупых в душе предаваться?
Я ль не могу подавить их неудовлетворенность?
Что, если чувствами я больше уже не владею,
Если, напротив, они разум повергли мой в плен?

Боль безнадежной любви бродит во мне исступленно,
Требуя пересмотреть сущность неясную жизни,
Разум мой, главный судья, чувствую, изнемогает,
Ноша его нелегка и тяжелей с каждым часом.

Что, если я – уж не я? Может, я вправду безумен,
Коли бессмысленным мне дальше движение зрится?
Если бы лишь моего смутного предназначенья
Сущность неясной была! Мир этот весь для чего?

Мало ли проистекло в прошлом бессмысленных действий,
И не глупа ли война греков была с Илионом?
Сколько достойных мужей пало в борьбе той напрасной
Ради какой-то одной, пусть и смазливой, Елены.

И ведь война-то была братских по крови народов;
Из-за чего и кого пала отважная Троя?
Да и судьба тех, кто жив после борьбы той остался,
Столь же трагично глупа, как и, по сути, война.

Ради того, чтоб жену вновь получить Менелаю,
Пали Ахилл и Патрокл, Гектор, Аяксы и Мeмнон,
Толку-то, что Одиссей к верной своей Пенелопе
Смог возвратиться, когда молодость их улетела?

У Агамeмнона жизнь после возврата прервалась;
Лучше б погиб царь Микен возле пылающей Трои,
Чем от коварной руки низкой развратной супруги,
Жаждущей впредь сохранить с подлым любовником связь.

Можно ль сказать, что беда прячется в женском обличье?
Женщины здесь ни при чем, разум мужской оседлали
Похоть и дурь, ум мужчин переселился в конечность,
Коей у женщин и нет, в ту, что непарной зовется.

Благо, Эней предпочел бросить царицу Дидону,
Хоть и любил он ее, беглую финикиянку;
Финикияне детей в жертву богам приносили,
Участи этой затем не избежал Карфаген.

Пусть же во веки веков, благостный сын Афродиты,
Имя твое просветят мужественные потомки,
Мудр ты воистину был, ибо, останься с Дидоной,
Мы бы сжигали детей так же, как карфагеняне.

Будет пусть благославен Юл, сын твой гордый и славный,
Ибо начало он дал знатному римскому роду
Юлиев, а из него вышла богиня, которой
Имя я ночью и днем не устаю повторять.

К ней отношения я, впрочем, совсем не имею,
Я-то чужой на ее празднике жизни семейном,
Ибо скорей повернет вспять Апион свои воды,
Чем соизволит она мною увлечься хоть как-то.

Нужно тогда уходить гостю, когда ему рады,
Не доводя до того, чтоб становился он в тягость;
Что меня ждет впереди: немощной старости годы,
Тело больное и скорбь от созерцанья его?

Впрочем, сама по себе старость не так и ужасна;
Если хоть что-то вокруг может доставить ей радость,
Старость тогда не беда, истинным станет несчастьем
В существованье своем старость безрадостной жизни.

Как ни печально признать, это - типично мой случай,
Ибо никто и ничто радости мне не доставит,
Стоит цепляться ли мне за продолжение жизни,
Если невзгоды одни может она посулить?

Долг поэтический мной жизни заплачен с лихвою,
Труд основной я создал, более мне несподручно,
Может, столетье спустя люди о нем и не вспомнят
Или оценят, как знать? Это уж как повезет мне.

Этого мне не узнать; может, случится такое,
Что переложат его на неизвестный доселе
Странный и чудный язык, несуществующий ныне,
Только на данный момент стоит ли думать о том?

Вот и кончается он, гаснущий мой мерцедоний;
Истинно, что человек может скончаться и дважды,
Чаще всего так и есть: мы умираем без боли
Медленной смертью второй в памяти слабой живущих.

В этом природа права, груз предыдущих столетий
Нашим потомкам нести необходимости нету,
Так что не вспомнит никто Тита Лукреция Кара,8
Разве что чудо в умах имя мое воскресит.

7 июля 2003 г.


  1. Мерцедоний (mercedinius) – происходит от латинского слова "marcere" ("увядать"). Вставной тринадцатый месяц римского високосного года. Римский високосный год наступал каждые два года. Мерцедоний имел попеременно то 22, то 23 дня и вставлялся между 23 и 24 февраля. По окончанию его февраль продолжался с 24 и по 28 февраля. Поскольку в римской календаре февраль был последним месяцем года, то название "мерцедоний" как бы символизировало конец года, его увядание. Гай Юлий Цезарь, пришедший к единовластию, ввел свою календарную реформу, которая перевела начало года на 1 января. До этого римский год начинался 1 марта. Произошло это в 46 г. до н.э. Новый 45 г. до н.э. начался 1 января. Согласно Гаю Светонию Транквиллу ("Жизнь двенадцати цезарей"),46 г. до н.э., когда произошла эта реформа, был римским високосным годом, т.е. содержал месяц мерцедоний. Это дает основание заключить, что до 45 г. до н.э.все четные года по хронологии "до нашей эры" содержали месяц мерцедоний. Цезарь изменил продолжительность года с 355 дней до 365 дней и отменил вставной месяц мерцедоний. Вместо него он ввел вставной день, который наступал каждые 4 года, и, таким образом, високосным годом стал называться год, содержащий 366 дней и наступающий каждые 4 года. До этой календарной реформы Цезаря в феврале было 28 дней, в марте, мае, квинтилии и октябре – 31 день, в остальных месяцах – 29 дней. Именно поэтому иды марта, мая, квинтилия и октября приходились на пятнадцатое число, а иды всех остальных месяцев – на тринадцатое. В феврале иды тоже приходились на тринадцатое число, просто, в отличии от всех других месяцев, содержащих 29 дней, между февральскими идами невисокосного года и мартовскими календами следующего года было на один день меньше. Вне зависимости от того был ли в году месяц мерцедоний или нет, последним днем года всё равно было 28 февраля, а следующий день был первым днем нового года (1 марта). Однако продолжительность мерцедония в каком-либо римском високосном году сейчас установить невозможно. Дело не только в том, что неясно в каком високосном году в мерцедонии было 22 дня, а в каком – 23. Римский календарь того времени был очень запутан. Запутанность его была связана с тем, что в виду несовершенства римского календаря, в котором в обычный год было 355 дней, а в високосный 377 или 378 дней, природные времена года сдвигались относительно соответствующим им месяцам. Особенно это ощущалось в дни праздников, когда, допустим, осенние праздники приходились не на осень. В этом случае римские жрецы, дабы устранить такого рода несовпадение, пользуясь данной им властью, самопроизвольно или укорачивали, или удлиняли тот или иной год, манипулируя количеством дней месяца мерцедония, которое можно было менять, чем окончательно запутали и без того запутанный закон периодичного наступления каждого нового года в римском календаре.
  2. Летоисчисление в Римской республики велось от даты возникновения Рима, которой принято считать 21 апреля 753 г. до н.э. Следовательно, 697 год соответствует 56 г. до н.э. Дни месяца в римском календаре считались относительно календ (первое число), нон (для марта, мая, квинтилия и октября – седьмое число, для остальных месяцев – пятое) и ид (для марта, мая, квинтилия и октября – пятнадцатое число, для остальных месяцев – тринадцатое). День до календ, нон или ид назывался кануном календ, нон или ид, а день, предшествующий календам, нонам или идам с интервалом в два дня, назывался третьим днем до календ, нон или ид. Соответственно, день до третьего дня назывался четвертым днем до календ, нон или ид, день до четвертого дня назывался пятым днем до календ, нон или ид и т.д. Однако, поскольку из-за неопределенного количества дней в месяце мерцедонии неизвестно сколько дней оставалось до мартовских календ следующего 698 года от возникновения Рима (55 г. до н.э.), день дан в альтернативном отсчете, который тоже употребляли иногда древние римляне: не сколько дней остается до мартовских календ, а сколько дней прошло после февральских ид (13 февраля). Первое число месяца мерцедония наступало на следующий день после 23 февраля, который был десятым днем после февральских ид. Таким образом, семнадцатый день после февральских ид 697 года от возникновения Рима соответствует 7 мерцедонию 56 г. до н.э.
  3. У Публия Клодия Пульхра было три сестры. Старшая, Клавдия, вышла замуж за Квинта Марция Рекса, средняя, Клодия Старшая, - за Квинта Цецилия Метелла Целера, а третья сестра, Клодия Младшая, - за Луция Лициния Лукулла, который был много старше ее. Мужья всех трех сестер в разное время были консулами. Оба Клодии имели репутацию весьма развратных женщин. Ходили слухи, что обе занимались инцестом со своим младшим братом Публием. Плутарх пишет, что Лукулл развелся с Клодией , сестрой Публия Клодия Пульхра, именно по причине ее развратного характера и из-за упорных слухов, что она прелюбодействовала с братом. Именно в Клодию Старшую и был влюблен поэт Гай Валерий Катулл, называвший ее в своих стихах Лесбией.
  4. Река памяти в царстве Аида, которая противопоставляется Лете, реке забвения. Если Лета истребляла память о совершенных грехах, то Эвноя воскрешала воспоминания о добрых делах. Начинающиеся из одного истока, реки потом разветвлялись. В некоторых версиях греческой мифологии Эвноя имеет другое название - Мнемозина, поскольку считается рекой персонифицированной богини памяти.
  5. Квинт Энний - знаменитый римский поэт (239-169 гг. до н.э.), автор исторического эпоса "Анналы" в 18 книгах, посвященного герою Второй Пунической войны, полководцу Публию Корнелию Сципиону Африканскому.
  6. Поэма "Главк Понтий" приписывалась молодому Марку Туллию Цицерону. По свидетельствам современников молодого Цицерона, создавшего эту поэму в возрасте от 15 до 18 лет, "Главк Понтий" был написан слогом замечательной красоты, и Цицерон сразу привлек к себе внимание всего Рима, восторгающегося этой поэмой и прочащего Цицерону блестящее поэтическое будущее. Однако Цицерон, по всей видимости, больше не пробовал себя на поэтическом поприще, во всяком случае, никаких упоминаний о других поэтических произведениях Цицерона до нашего времени не дошло, впрочем, как и сама поэма "Главк Понтий". Сцилла (Скилла) – дочь богини ночи Гекаты и Форкиса. Первоначально была очаровательной и прекрасной девой, нимфой, любившей купаться в источниках и ручьях. Сцилла отвергла всех влюбленных в нее, в том числе и Главка Понтия, повелителя морских глубин, покровителя рыбаков и города Анфедона в Беотии, где родился сам Главк. Тогда Главк обратился за помощью к могущественной волшебнице Цирцее (Кирке), повелительницы острова Эя, дочери Персеиды и бога солнца Гелиоса, сестре Фаэтона и колхидского царя Ээта. Главк просил Цирцею, чтобы она, используя свое искусство волшебства, помогла бы ему добиться любви Сциллы. Но Цирцея, сама влюбленная в Главка, пыталась всеми силами заставить его забыть Сциллу. Тщетно. Это ей не удалось. Тогда Цирцея задумала погубить соперницу. Она заманила Сциллу на свой остров Эя, соблазнив ее очаровательным, кристально чистым источником на острове. Позволив Сцилле несколько раз искупаться в этом источнике, чтобы той очень понравилось купание в нем, Цирцея, зная, что нимфа любит купаться по утрам, как-то ночью отравила этот источник соком ядовитой травы. Когда Сцилла в очередной раз окунулась в этот источник, она увидела мерзких чудищ, вьющихся вокруг нее. Она не сразу осознала, что эти чудища – часть ее самой. Потом она стала понимать, что превращается в мерзкое чудовище. Она в ужасе выскочила из источника, побежала и бросилась в море. К этому моменту она уже окончательно превратилась в огромное страшное чудовище с двенадцатью ногами и шестью головами, а из тела ее во все стороны извивались собачьи и змеиные головы. В таком виде она и плавала в морской глубине, став кошмаров для всех моряков. Тогда боги решили определить ее в одно место и поместили с одной стороны узкого пролива между Италией и Сицилией (Сицилийского пролива), по одним легендам превратив в скалу, которая губила проплывающих мимо моряков тем, что со страшной силой втягала воду, и корабли разбивались об эту скалу, по другим – поселив ее в пещеру этой скалы, откуда она втягивала воду, и в итоге корабли разбивались всё об ту же скалу. По другую сторону пролива обитало другое чудовище, Харибда, еще более страшное, чем Сцилла. Это чудовище представляло собой гигантский водоворот с находящимися внутри него чудищами. Легенду о превращении прекрасной нимфы Сциллы в ужасное чудовище в разное время использовали в своих произведениях литературные деятели Древней Греции и Древнего Рима. Римский поэт Публий Овидий Назон описал эту легенду в своих "Метаморфозах". До него эта легенда встречается в произведениях древних греков Гомера и Павсания и, по всей видимости, у древнеримского предшественника Овидия, великого Марка Туллия Цицерона в его недошедшей до нашего времени поэме "Главк Понтий", которую он написал совсем юным.
  7. Шестой день до мартовских календ соответствовал 24 февраля, следовательно, седьмой день до мартовских календ соответствовал последнему числу месяца мерцедония вне зависимости от того, сколько дней было в мерцедонии 697 года от возникновения Рима (56 г. до н.э.)
  8. Тит Лукреций Кар (Titus Lucretius Carus) покончил жизнь самоубийством в 698 году от возникновения Рима (55 г. до н.э.) в возрасте 44 лет. Его дидактическая поэма "О природе вещей" ("De rerum natura") в шести главах была опубликована Марком Туллием Цицероном уже после смерти поэта. Это единственное произведение Тита Лукреция Кара, дошедшее до нашего времени.